«Дивный новый цифровой мир» Максима Орешкина: куда эти люди ведут Россию?

data-testid=»article-title» class=»content—article-header__title-3r content—article-header__withIcons-1h content—article-item-content__title-eZ content—article-item-content__unlimited-3J» itemProp=»headline»>«Дивный новый цифровой мир» Максима Орешкина: куда эти люди ведут Россию?СегодняСегодня50199 минВ конце января на площадке Национального центра «Россия» произошло событие, поначалу ускользнувшее от внимания широкой общественности, но несущее в себе семена будущего, которое уже формируется в кабинетах власти. Максим Орешкин — фигура, чья карьера от ВШЭ до заместителя руководителя Администрации Президента стала символом технократического восхождения нового типа, — выступил не как экономист, а как пророк цифровой трансформации. Его речь, лишенная бюрократической осторожности, стала не прогнозом, а декларацией намерений: Россия вступает в эпоху, где человек перестает быть центром социальной системы, уступая место алгоритму как главному архитектору судьбы. Чтобы понять масштаб происходящего, необходимо разобрать не только слова Орешкина, но и ту идеологическую матрицу, из которой они вырастают, — матрицу, формирующуюся не в Москве, а в глобальных центрах технологического влияния. Орешкин начал с рынка труда, обозначив три силы, которые, по его мнению, неизбежно разрушают устои индустрВ конце января на площадке Национального центра «Россия» произошло событие, поначалу ускользнувшее от внимания широкой общественности, но несущее в себе семена будущего, которое уже формируется в кабинетах власти. Максим Орешкин — фигура, чья карьера от ВШЭ до заместителя руководителя Администрации Президента стала символом технократического восхождения нового типа, — выступил не как экономист, а как пророк цифровой трансформации. Его речь, лишенная бюрократической осторожности, стала не прогнозом, а декларацией намерений: Россия вступает в эпоху, где человек перестает быть центром социальной системы, уступая место алгоритму как главному архитектору судьбы. Чтобы понять масштаб происходящего, необходимо разобрать не только слова Орешкина, но и ту идеологическую матрицу, из которой они вырастают, — матрицу, формирующуюся не в Москве, а в глобальных центрах технологического влияния. Орешкин начал с рынка труда, обозначив три силы, которые, по его мнению, неизбежно разрушают устои индустр…Читать далее«Дивный новый цифровой мир» Максима Орешкина: куда эти люди ведут Россию?

В конце января на площадке Национального центра «Россия» произошло событие, поначалу ускользнувшее от внимания широкой общественности, но несущее в себе семена будущего, которое уже формируется в кабинетах власти. Максим Орешкин — фигура, чья карьера от ВШЭ до заместителя руководителя Администрации Президента стала символом технократического восхождения нового типа, — выступил не как экономист, а как пророк цифровой трансформации. Его речь, лишенная бюрократической осторожности, стала не прогнозом, а декларацией намерений: Россия вступает в эпоху, где человек перестает быть центром социальной системы, уступая место алгоритму как главному архитектору судьбы.

Чтобы понять масштаб происходящего, необходимо разобрать не только слова Орешкина, но и ту идеологическую матрицу, из которой они вырастают, — матрицу, формирующуюся не в Москве, а в глобальных центрах технологического влияния.

Орешкин начал с рынка труда, обозначив три силы, которые, по его мнению, неизбежно разрушают устои индустриального общества: автономные системы, цифровые платформы и искусственный интеллект.

Ключевой тезис, переворачивающий представление о социальной мобильности, прозвучал без обиняков:

«Традиционная карьерная пирамида будет нарушена. Количество младших специалистов будет сокращаться».

Эта формулировка требует исторического контекста. В эпоху индустриализации автоматизация уничтожала ремесла, но создавала новые профессии — станочника, конвейерщика, инженера-технолога. Даже в период цифровой революции конца ХХ века исчезновение операторов АТС компенсировалось ростом IT-специалистов.

Но ИИ, как подчеркивает сам Орешкин, действует иначе: он не заменяет профессию целиком, а выхолащивает её содержание изнутри, оставляя лишь верхушку квалификации. Юрист превращается в редактора текстов, сгенерированных нейросетью; журналист — в куратора новостных лент; инженер — в оператора систем, спроектированных без его участия.

Основание социальной пирамиды, на котором держалась стабильность общества — массовая занятость молодежи, постепенный профессиональный рост, формирование опыта через ошибки — системно демонтируется. Вместо него предлагается культ «адаптивности»: вечное переобучение, фрилансерство, готовность к мгновенной смене профиля.

Эта модель не создает общество, а формирует цифровое стадо — гибкое, управляемое, лишенное корней и коллективной солидарности.

Исторические параллели здесь тревожны: в 1920–1930-е годы советская власть ломала традиционные социальные связи ради индустриализации, но делала это во имя идеологии строительства нового общества. Сегодняшняя цифровая революция лишена даже этой идеологической оболочки — она продвигается под лозунгом «неизбежности», где сопротивление приравнивается к технологической неграмотности.

Переходя к образованию, Орешкин подтвердил худшие опасения критиков цифровых реформ. Домашние задания объявлены «бессмысленными», поскольку нейросеть решает задачи за секунды. Но за этой технократической логикой скрывается фундаментальный отказ от педагогики как искусства формирования мышления. Домашнее задание — не механическое упражнение, а пространство для внутреннего диалога ученика с материалом, для развития воли, дисциплины, способности преодолевать трудность. Отмена этого пространства под предлогом технологической эффективности равносильна отказу от воспитания характера.

Еще более тревожна концепция «персональных карьерных траекторий», разрабатываемых алгоритмами. За этим термином скрывается механизм социальной сортировки, где уже в подростковом возрасте человек получает цифровой «паспорт возможностей», определяющий его место в иерархии.

Российская история знает подобные практики: в советское время социальное происхождение определяло доступ к элитным вузам; сегодня эту функцию берет на себя алгоритм, анализирующий поведенческие данные, успеваемость, даже эмоциональные реакции через камеры в классах. Разница лишь в том, что советская система была прозрачна в своей идеологичности, тогда как цифровая сортировка маскируется под «персонализацию» и «заботу».

Исследования ОЭСР по программе PISA за последние пять лет фиксируют тревожную тенденцию: страны, наиболее активно внедрившие цифровые технологии в школы (Южная Корея, Эстония, Финляндия), демонстрируют не рост, а падение базовых навыков грамотности и математического мышления.

При этом социальное расслоение усиливается: дети из семей с высоким культурным капиталом используют технологии как инструмент расширения возможностей, тогда как остальные превращаются в пассивных потребителей контента. Россия, следуя рекомендациям Орешкина, рискует повторить этот путь, усугубив его собственными проблемами — технологической зависимостью от западных платформ и отсутствием суверенных решений в области ИИ.

Особую тревогу вызывает признание Орешкина о том, что внедрение ИИ в образование сопряжено с риском «избегания необходимых действий» — то есть утраты способности к самостоятельному мышлению. Но вместо пересмотра стратегии чиновник констатирует: это произойдет «во всех странах», значит, России необходимо подстроиться.

Такая логика — классический пример технологического детерминизма, при котором общество лишается права выбора под предлогом глобальной конкуренции.

Между тем исторический опыт показывает иное: в 1950–1960-е годы СССР отказался от слепого копирования западных моделей управления экономикой, создав собственную систему Госплана, которая, несмотря на издержки, обеспечила прорыв в космос и создание мощного промышленного потенциала.

Сегодняшний отказ от суверенного подхода к цифровизации образования — это добровольная капитуляция перед технологической гегемонией Запада. При этом Россия остается зависимой от базовых технологий: более 80% серверных процессоров, используемых в отечественных дата-центрах, производятся за рубежом; ключевые фреймворки для машинного обучения (TensorFlow, PyTorch) контролируются американскими корпорациями; даже «российские» нейросети часто обучаются на данных, собранных через глобальные платформы.

Внедрение ИИ в образование в таких условиях — не шаг к технологическому суверенитету, а углубление цифровой колонизации, где формирование умов нового поколения опосредованно контролируется иностранными алгоритмами.

Геополитический подтекст выступления Орешкина проявился в его нарративе о «трех героях будущего»: африканце как источнике демографического ресурса, азиате как вечном адаптанте и девушке из Восточной Европы, которой уготованы «платформенные решения в соцсфере».

Эта классификация не случайна — она отражает место России в глобальной иерархии цифрового мира, нарисованной западными стратегами. Восточная Европа здесь — не субъект, а полигон для апробации технологий управления обществом с минимальным участием человека: телемедицина вместо живого врача, цифровые учебные платформы вместо учителя, алгоритмические решения вместо государственной бюрократии. При этом обещание «активного долголетия» и повышения качества жизни через цифровизацию звучит лицемерно на фоне демографической реальности.

Как верно отмечено в исходном тексте, суммарный коэффициент рождаемости в Китае упал до 0,98 — ниже любого уровня, фиксировавшегося в истории крупных стран. В России естественная убыль населения стабильно превышает 500 тысяч человек в год. Цифровизация здесь не решает демографическую проблему — она её маскирует, создавая иллюзию эффективности за счет сокращения живого общения, которое является основой семьи, рождаемости, передачи культурного кода.

Исследования демографов из Высшей школы экономики показывают прямую корреляцию между ростом экранного времени у молодежи и снижением интереса к созданию семьи: в регионах с максимальным проникновением цифровых сервисов уровень брачности среди 25–30-летних на 18% ниже, чем в традиционных сельских территориях.

Цифровой мир, описанный Орешкиным, — это мир одиночек, связанных только с платформами, а не друг с другом.

Критически важно осознать: предлагаемая модель не является нейтральной технологической трансформацией. За ней стоит конкретная идеология — трансгуманизм, для которого человек является устаревшим интерфейсом, подлежащим модернизации или замене. Её представители открыто заявляют о цели преодоления биологических ограничений человека через слияние с машиной.

Российская власть, внедряя элементы этой идеологии под лозунгами «цифровой экономики» и «национальных проектов», не осознает или не желает признавать, что тем самым подрывает основы традиционной культуры, религиозных ценностей, представлений о человеческом достоинстве.

В православной антропологии человек — образ и подобие Божие, несводимый к функциональности.

В цифровой антропологии человека оценивают по эффективности, адаптивности, способности генерировать данные.

Это несовместимые онтологии.

Попытка совместить их приведет к культурному расколу, уже заметному в разрыве между поколениями: старшее — еще помнящее ценность живого слова и личного примера — и молодое, выросшее в логике лайков и алгоритмических рекомендаций.

Альтернатива существует — и она не требует отказа от технологий, но предполагает их подчинение человеку, а не наоборот.

Советская система образования, несмотря на идеологическую закостенелость, создала уникальный феномен: массовую грамотность, высокий уровень фундаментальных наук, культуру уважения к учителю как носителю знания и морального авторитета.

Сегодня необходимо вернуться к этой парадигме, но в новом технологическом контексте: использовать цифровые инструменты как дополнение к живому обучению, а не его замену; развивать критическое мышление как защиту от алгоритмической манипуляции; сохранять учителя в центре образовательного процесса как гаранта передачи не только знаний, но и ценностей.

Китай, несмотря на тотальную цифровизацию, сохранил жесткий государственный контроль над алгоритмами, запретив западные платформы и создав собственные экосистемы. Россия, обладающая богатейшей педагогической традицией от Ушинского до Сухомлинского, могла бы предложить миру третий путь — цифровую модернизацию без утраты человекоцентричности.

Но для этого необходимо остановить бездумное копирование западных форсайтов и начать диалог с обществом о будущем, в котором человек остается субъектом истории.

Выступление Орешкина — это не просто чиновничий доклад. Это сигнал о том, что в высших эшелонах власти сформировалась группа технократов, для которых традиционные ценности, национальная идентичность, даже сама идея человека как центра мироздания уступают место вере в спасительную силу технологий.

Такая вера опасна не своей наивностью, а практическими последствиями: она ведет к разрушению социальных связей, утрате культурной памяти, технологической зависимости. История знает примеры, когда элиты, увлекшись утопическими проектами, приводили общество к катастрофе — от Великого террора до разрушения СССР под лозунгами «нового мышления».

Сегодняшняя цифровая утопия менее кровава, но не менее разрушительна в долгосрочной перспективе: она убивает не тела, а души, не нацию, а её будущее.

Ответ на вызов, брошенный Орешкиным, должен исходить не от отдельных активистов, а от всего общества — через возрождение педагогической культуры, поддержку живого общения, требование суверенных технологических решений.

Потому что будущее, в котором алгоритм решает за человека, как ему учиться, работать и лечиться, — это не прогресс. Это возврат к самому древнему рабству, замаскированный под инновации.

А Россия, пережившая и монгольское иго, и наполеоновское нашествие, и фашистскую агрессию, достойна будущего, где человек остается человеком — со всеми его слабостями, ошибками и величием, недоступным машине.

Источник